НАСКОЛЬКО МЫ РАЗНЫЕ?

Произошло довольно редкое явление. Преподаватель университета Кардиффа (Великобритания) Аксель Кене воспринял специфику анализа либеральной государственности некоторыми российскими учеными как основание для критического переосмысления подхода к этому предмету, сложившемуся в западной политической теориищ1.

В России отношение между российской и западной общественной наукой недавно вновь стало предметом дискуссии2. В ней обращалось внимание, в частности, на то, что использование методик исследования общественных явлений, выработанных применительно к западной реальности, приводит к “нестыковке” заложенных в основу этих методик концепций и живого российского материала. Проблема эта глубока и серьезна. В реальность этого явления трудно вникнуть, так как российская общественная наука развивалась под сильнейшим влиянием западной, на этой основе выработалась система представлений о России, приближенная к некоторой кальке западной истории, точнее, к ее идеологизированному образу. Это явление усилилось после краха советской идеологии. Не последнюю роль здесь сыграло то обстоятельство, что российская общественная наука в том виде, в каком она исторически сложилась, оказалась не в состоянии дать прогноз, на который можно было бы реально положиться при решении жизненно важных проблем, должным образом оценить и вникнуть в механизмы двух национальных катастроф, пережитых страной в ХХ веке.

Наука на Западе, разумеется, часто отмечает те или иные особенности российского общества и его истории, но это не привело пока еще к качественному перелому. Можно наблюдать, как трудно западным ученым, занятым Россией, прорваться через взгляд на российское общество, определяемый историческим опытом обществ западных. Это неудивительно. Как пишет Кене, западные теории государственности даже общего характера “слишком долго сосредотачивались исключительно на западном видении мира” 3. Дело, возможно, обстояло бы иначе, если бы мы здесь сами были в должной степени озабочены анализом специфики российского общества и государственности. Легче опираться на отработанные и подчас глубоко мифологизированные, идеологизированные шаблоны.

Между тем западная политическая теория испытывает собственные затруднения, как пишет Кене, ищет у себя “слепые пятна”, чтобы выйти на желаемый уровень самоосмысления. Кене ищет выход, пытаясь для решения этой проблемы использовать опыт российской политической теории. Одновременно он анализирует предпосылки, на которых строится вся западная система взглядов на либеральное государство и, фактически, на общество в целом. Важнейшая из этих предпосылок заключается в том, что “на Западе политические теоретики считают религиозный, этнический и общекультурный плюрализм своих обществ неизменной данностью”4. Другая состоит в том, что существует силовое превосходство государства: “его возможности по определению намного превосходят объединенные силы любого общественного слоя или организации”5. Все эти взгляды вряд ли можно перенести на Россию, во всяком случае, без существенных оговорок, что само по себе ставит под сомнение универсальную значимость этих теорий и, возможно, даже понимание важных элементов западной реальности, которые не рассматриваются там как достаточно значимые. Во всяком случае экстраполяции западных теорий на российскую реальность мешает отсутствие в них четких представлений о социокультурном расколе российского общества – прежде всего, расколе культуры, распаде смыслового поля страны, разрыве коммуникаций и других связей, непрогнозируемом систематическом извращении циркулирующих в обществе смыслов, что приводит к нарастанию дезорганизации, росту опасности катастрофы6.

Мешает этой экстраполяции также и то, что понимание плюрализма на Западе и в России существенно различается. Среди узловых элементов российского плюрализма можно выделить следующие нравственные идеалы. Прежде всего – догосударственную традиционную культуру, которая может быть названа вечевой. Ee высшую ценность можно выразить словами “тишина и покой”, она нацелена на статичное воспроизводство, ориентированное на некоторый абсолютный неизменный идеал. Динамика российской государственности включала в себя стремление развить из вечевого идеала нравственные основания для государства, интерпретировать догосударственный вечевой идеал как государственный. При этом вечевой идеал распадался на авторитарный, в основе которого лежал идеал отцовской семьи, и на соборный, в основе которого лежал идеал братской семьи. Во-вторых, постепенно усиливался утилитаризм7. Он характеризуется способностью людей превращать окружающий мир в набор реальных и потенциальных средств. Утилитаризм распался на умеренный, отмеченный ориентацией на экстенсивные ценности, собирательство и патернализм, и развитой, ориентированный на интенсивное воспроизводство (предпринимательство и т.д.). И, наконец, возник либерально-модернистский идеал. Тем самым сложились три мощных узла раскола между авторитарным и соборным идеалами, между умеренным и развитым утилитаризмом, между вечевым и либерально-модернистским идеалом, что связано с преобладанием в культуре фактора взаимоотталкивания между полюсами над их взаимопроникновением. Это объясняется тем, что историческое развитие этих идеалов не сопровождалось адекватной динамикой соответствующих культурных и институциональных механизмов взаимопроникновения, диалога между полюсами этих оппозиций, что и открывало путь расколу.

Историческое развитие раскола дает ключ к объяснению российской истории. Она вся прошла под знаком различных форм раскола. Например, в стране сложились две формы сакральности и легитимности, противостояние между которыми, их взаиморазрушение преобладали над диалогом. Это сакральность архаичного типа, связанная с вечевым идеалом, и сакральность христианства, унаследовавшая потенциал осевого времени (Карл Ясперс), то есть в конечном итоге потенциал либерально-модернистского идеала, хотя и в сильно усеченном виде8. Другой яркий пример раскола можно видеть в гражданской войне начала ХХ века, произошедшей между вечевыми архаичными догосударственными силами, умеренным утилитаризмом и развитым утилитаризмом, либерально-модернистскими силами. Победили те, на стороне которых было подавляющее большинство, “человеческий фактор”. Новая власть пыталась преодолеть раскол, решить проблемы массовым насилием, уничтожением части населения, что привело лишь к подрыву жизненных сил общества, а в конечном итоге и к краху государственности, к национальной катастрофе 1991 года.

Выход из сложившейся ситуации может быть найден лишь при условии развития способности преодоления раскола через развитие государства, диалогических, либерально-демократических институтов в масштабе всего социума, на основе соответствующей культуры.

Важнейшая форма раскола сложилась между государством и самоорганизовавшимся в локальные миры народом, не знающим гражданского общества. На Западе крах государства приводит к тому, что общество тут же его воспроизводит. С известной натяжкой можно сказать, что сам крах государства на Западе есть результат стремления и способности общества заменить его другим государством, отвечающим новому уровню подлежащих разрешению проблем. Во всяком случае, подобная идея в той или иной форме лежит в основе западных революционных доктрин и движений. В России дело обстоит иначе. Для ее культуры первична вера в необходимость быстрого бездумного инверсионного разрушения старого, абсолютная уверенность, что идеальное новое – например, социализм или капитализм – моментально или почти моментально возникнет само собой.

Это различие в культуре проливает свет на проблему: “Существует ли гражданское общество на Западе и в России?” Ответ лежит на поверхности. Крах государства на Западе, по сути, невозможен, так как общество постоянно готово к его восстановлению в той или иной форме. Именно это свидетельствует о наличии там гражданского общества. В России такой крах – национальная катастрофа. Достаточно взглянуть на его механизм. Социальный катаклизм практически никогда не происходит в результате вооруженного уничтожения власти оппозицией, несущей новую государственность. Большевики, для того чтобы вписаться в западную модель “революции”, выдумали залпы “Авроры” и штурм Зимнего. Государство в критической ситуации просто сгнивает, как помидор, исчезает как носитель конструктивных функций. Равнодушное общество перестает замечать государственную власть, ее поддерживать, воспроизводить, и тем более не делает ни малейших поползновений защищать ее в момент развала. Например, когда вследствие двух национальных катастроф в России ХХ века произошло отстранение от власти первых лиц в государстве, Николая II и Михаила Горбачева, не нашлось ни одного человека, попытавшегося их защитить. Даже великие князья не поддержали царя. Это означает, что в России общество (в европейском смысле этого слова) не способно не только формировать государство, но, в особо критических ситуациях, и воспроизводить его. Общество для этого институционально не организовано, государство не является для людей ценностью, во всяком случае, в такой степени, чтобы желать и уметь квалифицированно его создавать и репродуцировать. В лучшем случае оно борется за государство, но для того, чтобы воспрепятствовать восстановлению старого. Так было, например, в гражданской войне начала ХХ века, когда почти никто не хотел вернуться к монархии, вернуть помещиков. Белые не смогли даже объединиться вокруг идеала новой государственности и сражались тоже в основном против. В большинстве своем они были республиканцами. Но эта идея не воодушевляла те миллионы, которые добровольно не шли в Белую армию и своей массой решили исход войны в пользу красных. Равнодушное отношение к кризису государственности, даже к его отсутствию продолжается до тех пор, пока положение без власти не становится невыносимым для каждого человека. Это хорошо видно на примере Смуты, произошедшей после смерти Ивана IV. Государственность либо восстанавливается на основе старой государственности, как это было в 1991 году, либо воспроизводится виртуозами демагогии, маргиналами, способными имитировать массовые догосударственные мифы и играть роль фольклорных культурных героев, как это было в 1917 году. Все это означает, что в стране нет гражданского общества, то есть основы воспроизводства государства. Близко к пониманию этой специфики российского общества подошел Антонио Грамши в “Тюремных тетрадях”, в которых писал, что при ослаблении государства в Европе гражданское общество восстанавливает ситуацию, в России же рушится все.

Глубокая причина этой специфики заключается в том, что основная масса населения России состояла из крестьян, участвовавших в государственной жизни не иначе как бесконечными повинностями и тягостной службой, а само государство возникло в результате насильственного объединения племен. Племена быстро исчезли, люди лишились важного института защиты от власти. Поэтому крестьяне на протяжении веков были уверены, что “начальство не нужно”, то есть государственный аппарат излишен. Нужен лишь царь – как хранитель правды и справедливости -, имеющий лишь несколько слуг. С социокультурной точки зрения они экстраполировали на царя свой опыт архаичного тотемизма, господствующего в догосударственных локальных мирах, основанных на чисто эмоциональных отношениях, на натуральном хозяйстве. Мощный пласт архаичной культуры, который продолжал господствовать на протяжении последующих веков, хотя и подвергался возрастающему разрушительному давлению утилитаризма и либерально-модернистского идеала, тем не менее, продолжал играть важную роль как культурное основание государства. Такое общество мало походило на западные.

Возвращаясь к предпосылкам западной политической теории, к возможностям использовать российский исторический опыт для выявления ее “слепых пятен”, прежде всего следует обратиться к плюрализму. Можно констатировать, что в России тоже существует определенный плюрализм, хотя и при недостаточной толерантности перечисленных форм культуры и нравственности друг к другу. Однако природа этого плюрализма в российском обществе – это различие мнений прежде всего не по поводу желаемой политики либерального государства, но по поводу самого факта существования государства9. Догосударственная ментальность проявляется различным образом и не остается неизменной. Она проявляется в периодически вспыхивающей в истории страны массовой смуте, не имеющей конструктивного смысла, но способной обрушить слабую государственность. Смута потенциально существует всегда, составляя скрытый дезорганизующий элемент повседневной жизни, и лишь в особые кризисные ситуации активизируется в масштабе всего общества. Вообще, плюрализм имеет тенденцию возрастать – как в России, так и на Западе. На Западе этот процесс сопровождается ростом многообразия институционализированных диалогических отношений, в результате чего развивается либеральная демократия и сопутствующая ей интерпретация культуры. В конечном итоге это приводит к институциональным сдвигам, обеспечивающим диалог, взаимопроникновение элементов плюрализма. Разумеется, этот процесс никогда не был абсолютным, не достигал идеала, но он превратился в господствующую в обществе тенденцию, что и привело к господству либерально-модернистской культуры, к формированию соответствующей суперцивилизации, стирающей государственные границы между народами. Это, разумеется, не исключает плюрализма внутри этой культуры и наличия антилиберализма.

Рост плюрализма в России приводит к иным результатам. Взаимопроникновение между его элементами не возрастало в должных масштабах, не сопровождалось соответствующим усилением толерантности, но, наоборот, формировались новые очаги взаимоотталкивания, формы раскола, что делало задачи воспроизводства и функционирования государства все более трудными и проблематичными. Следовательно, если на Западе плюрализм – стимул для развития либеральной государственности и толерантности, то в России усиливается раскол, хотя это не исключает осознания какой-то частью общества необходимости либеральной государственности. Во всяком случае, здесь пока больше различий с Западом, хотя есть и элементы сходства.

Что же касается столь важного для западной политической теории представления о силовом превосходстве государства как важнейшей предпосылки теории либерального государства, то этот принцип в такой прямолинейной формулировке вряд ли годится для России. История страны не была пронизана соответствующими, вросшими в толщу народа, массовыми институтами, соединяющими народ и государство. Еще и сегодня на выборах люди, по сути, избирают себе тотема по своему вкусу, в соответствии с мифологическими и утилитарными ожиданиями, то есть того, кто будет, как они полагают, за них решать и о них заботиться. Общество не научилось осознанно выбирать и формировать возможности для реализации потенциала своей собственной жизни, самому искать эффективный путь, которому все сами должны учиться следовать, критически изменяя меру возможности различных вариантов жизни. Разнообразие российского отношения к государству расположено в основном между полюсами традиционного неприятия государства и веры в него. Плюрализм, с которым имеет дело российское государство, включает определенный потенциал отрицания государства, рассмотрение его по образу и подобию догосударственного института. Не столько государство рассматривается самим обществом как результат его собственных усилий и творчества, сколько само общество рассматривается как продукт государства. Это свидетельствует о неадекватности культурной основы государства, следовательно, о его слабости. Существует точка зрения, что специфика России – сильное государство. Мне кажется, что это не совсем верно. Государство, на протяжении своей истории четыре раза без какого бы то ни было внешнего вмешательства буквально растворявшееся в воздухе, не могущее устоять не только против активизации смуты, но и против массового настроения, которое можно выразить крестьянскими словами “не сойдем с печи”, – не может быть названо сильным. Оно предпринимало жесточайшие ответные удары против смуты, когда находило для этого поддержку у части общества, но в этом оно было свирепым, а не сильным. Сущность России не сводится к сильному государству, во всяком случае, не больше, чем к смуте. Россия может быть понята через динамику, происходящую между устойчивой государственностью и смутой. Поэтому вряд ли вышеприведенный тезис о силе государства на любом этапе его независимого существования подходит для российской политической теории. Дело значительно сложнее; нужны иные теоретические предпосылки.

Если некоторые важные постулаты западной политической теории не могут быть экстраполированы вне ее исходного контекста без оговорок на российскую реальность, то следует присмотреться к этой реальности с целью выявления “слепых пятен” теории. Действительно, сущность российского плюрализма не может быть понята без анализа его истоков, который, в свою очередь, может помочь понять содержание плюрализма и его значение для либерального государства в разные эпохи и в разных странах. Возможно, именно здесь следует искать путь к заполнению одного из “слепых пятен” западной политической теории. Необходимо понимание того, что внутреннее культурное разнообразие создает основу для государства в зависимости от преобладания взаимоотталкивания или взаимопроникновения между элементами плюрализма. Где-то в истоках человеческой истории складывается преобладание взаимоотталкивания, вплоть до господства установки на взаимное истребление. Эта установка может преодолеваться, создавая различные основы для независимого возникновения государства.

Второе “слепое пятно” следует искать в подходе к проблеме сильного государства, точнее, к проблеме способности общества его формировать, что возможно лишь там, где достаточно распространены ценности государственной жизни, массовое сознание личной ответственности за воспроизводство государства. Исторический опыт российского общества заключается в том, что массовая приверженность государству (зачастую персонифицированному в фигуре монарха) – величина непостоянная и не может быть навязана силой на какой-либо длительный срок. В стране существуют стихийные факторы, работающие против государства вообще и оттесняющие поиски элементов диалога и плюрализма на второй план.

Кене обсуждает вопрос о способности государства иметь свою точку зрения, отличную от точек зрения тех групп, которых оно объединяет и чьи интересы оно пытается согласовать. Здесь также можно видеть “слепое пятно”. Позиция государства в принципе должна носить обобщающий характер, то есть в принципе возвышаться над различными значимыми точками зрения объединяемых групп. Хотя, разумеется, необходимость компромисса существует всегда, тем не менее, государство в России решает особую задачу, которая существует везде, но редко возникает с такой остротой. Речь идет о языке власти, который в России на протяжении всей истории страны был более абстрактным, тяготел к более широким и глубоким обобщениям, чем народная культура. Язык власти далек от языка архаичного крестьянства, составлявшего почти все население России и жившего под властью не нуждающейся в интеллектуальных абстракциях эмоционально-инверсивной логики, редуцирующей исторический потенциал к переворачиванию традиции, к простой смене оценки. В этом и заключался раскол между народом и властью; в этом же заключалось и отличие положений и функций российской и западной государственности. Первая должна переводить свои цели, решения и программы деятельности также и на язык, понятный народу, который на протяжении почти всей истории определялся архаичной культурой. Ей были чужды сами цели государственности, хотя государство постоянно пыталось приспособиться к массовым целям – например, захвату новых земель для обеспечения экстенсивного воспроизводства. Возможно, проблема раскола языковой коммуникации народа и власти не слишком актуальна для Запада, где результаты культурного развития переваривались всей толщей народа. Но без учета механизма, определяющего возможность этой коммуникации, невозможно понять механизм самого существования государства в любом обществе.

С этой проблемой связано еще одно почти курьезное обстоятельство. Кене ошибается, приписывая обсуждаемым им российским авторам точку зрения, согласно которой либеральная государственность в России возможна лишь в условиях полного господства в обществе либеральных воззрений и демократической культуры. Проблема государственности в России заключается, прежде всего, в развитии массовой ответственности за него, способности его воспроизводить, изменять отношение к выборам, возможности развития свободы в реализации частной конструктивной инициативы. Российское государство в конечном итоге решает совершенно иную задачу, чем либеральное государство Запада. Оно лавирует в условиях массового незрелого государственного сознания, незрелых, утопических требований к государству, утопического гипертрофированного представления о его возможностях и столь же утопического (но со знаком минус) представления о собственных (государственных) способностях. В такой ситуации бессмысленно мечтать о всеобщем господстве либеральной культуры. Проблема заключается в том, как формировать государство именно в этих условиях. В России накопился большой опыт в этой области. Например, большевизм, паразитируя на отсталости общества, пытался, сочетая идеологическое манипулирование, активизацию массовой ненависти и массовый террор, решить эту задачу. Однако эта попытка закончилась очередной национальной катастрофой10. Поэтому российская политическая теория еще не решила для себя не только вопрос: как возможно либеральное государство, но и другой вопрос: как вообще возможно в России государство на основе сложившейся сложной картины динамики культуры. Здесь подходы, которые возникли в условиях зрелой западной государственности, мало помогут. Кстати, если западная политическая теория рассматривает существование сильного государства как свой исходный постулат, как пишет Кене, то это значит, что оно просто не сознает этой проблемы.

Вывод, которым заканчивается статья Кене, заключается в том, что “пришла пора, когда мы должны продолжить диспут, начатый им [Гоббсом] более 400 лет тому назад”11. Необходимо думать об “обогащении новыми красками дискуссии, которая слишком долго сосредотачивалась исключительно на западном видении мира”12. В связи с этим хотелось бы повторить то, о чем мне уже приходилось писать. Россия в ее динамике, в результате внутреннего раскола, позволяет увидеть то, что не удается рассмотреть, наблюдая развитие общества относительно гармоничного типа. Россию можно условно рассматривать как некоторый обнажившийся срез геологических пластов истории. Она представляет собой, возможно, уникальный предмет для политологии, социологии и истории. Однако этим скрытым богатством знаний можно овладеть лишь в процессе постоянных дискуссий между учеными, занятыми разными типами обществ, видящих этот предмет в разных ракурсах, в различной исторической перспективе. Поэтому, как я полагаю, нам в России следует начать встречное движение к общей дискуссии.

Кене А. Российские концепции государственности сквозь призму западной политической теории. // НЗ. 2002. № 3 (23). С. 49-54.

См. Pro et Contra - от №4/2000 до №2/2002.

Кене А. Указ. соч. С. 49.

Там же. С. 53. Там же. С. 52.

Там же. С. 52

См.: Ахиезер А.С. Россия: критика исторического опыта. Первое издание: М., 1991. В 3 тт.; Второе издание: Новосибирск, 1997-1998. В 2 тт.

См. Яркова Е.Н. Утилитаризм как тип культуры: концептуальные параметры и специфика России. Новосибирск, 2001.

См. Ахиезер А.С. Специфика российской политической культуры и предмет политологии. (Историко-культурное исследование) // Pro et Contra. 2002. № 3. В печати.

См. Ахиезер А.С. Россия: критика исторического опыта. Указ. соч.

Ахиезер А.С., Давыдов А.П., Шуровский М.А., Яковенко И.Г., Яркова Е.Н. Социокультурные основания и смысл большевизма. Новосибирск. 2002. Те же. Большевизм - социокультурный феномен. (Опыт исследования) // Вопросы философии. 2001. № 12; 2002. № 5.

Кене А. Указ соч. С. 54.

Указ соч. С. 49.

Published 4 March 2003
Original in Russian

Contributed by Neprikosnovennij Zapas © Neprikosnovennij Zapas Eurozine

PDF/PRINT

Read in: EN / RU

Published in

Share article

Newsletter

Subscribe to know what’s worth thinking about.

Discussion