ПЕРВОЕ ЛИЦО НА ФОНЕ ЦЕЛОГО

О рейтинге Путина, его цене и российском социуме

10 September 2014
Read in:

Від Редакції. Учора в Москві пішов з життя Боріс Дубін, найкращий взірець російського інтелектуала, геніальний перекладач, вдумливий соціолог та аналітик політичних і культурних процесів. 9 серпня Historians.in.ua отримала від Бориса Володимировича статтю, яку пропонуємо Вашій увазі сьогодні, із припискою: “Я буду рад, если текст про рейтинги появится у Вас на сайте, тем более что его печатная судьба в России – для меня вопрос (вот ведь, четверть века себя такого вопроса не задавал)”. Ми висловлюємо найщиріші співчуття рідним та близьким Боріса Дубіна й сумуємо за однією із найвизначніших інтелектуальних постатей сучасності, світлою і доброю людиною, та щирим приятелем України.

Pro-Putin meeting in Moscow, Russia, 18 May 2013. Placard with Uncle Sam reads “We control mass media in Russia since 1991”. Photo: elvistudio/Shutterstock.

Российские социологи достаточно рано отметили озабоченность путинской власти, во-первых, символически значимыми акциями, обращенными ко всем (символами, в которых на тот момент ощущался общий дефицит, с самого начала выступали образы и знаки прошлого, а именно – военизированной державы, в первую очередь – советской, но далее и дореволюционной российской), и, во-вторых, простыми, если не сказать – простейшими, показателями поддержки подобных действий этими самыми “всеми”, коротко говоря, массовыми рейтингами первого лица и их устойчивостью. Насколько могу судить, первым это сделал Ю.А. Левада.1 Разрабатывая эту тематику и опираясь на данные опросов общественного мнения, исследователи в дальнейшем, с одной стороны, сосредоточились на описании и понимании подобного, складывающегося в России нулевых годов социального целого, точнее говоря – зрительского, не участвующего в общественной жизни большинства.2 С другой же, они настойчиво подчеркивали исключительно церемониальный, имитационный, симулятивный и даже пародийный характер путинского режима (“высокие показатели вместо высоких достижений”, по формулировке Ю. Левады, или отчеты планами, по обычаям советской власти и пропаганды)3.

Вероятно, складывающуюся здесь ситуацию стоило бы рассмотреть и в более широких аналитических рамках. Определяющей характеристикой выступила бы тогда ценностная, смысловая ось “символы (идентичности) или реформы (институтов)”, причем в исторической перспективе можно видеть, что попытки реформ, предпринятые предшествующим президентом, были позднее радикально переоценены как гибельные, приведшие к “хаосу” (отсюда ценностная диффамация девяностых годов в массмедиа и вытеснение их из коллективной памяти), а основным ресурсом символического материала для власти и для большинства населения явилось более дальнее, советское прошлое (заново сконструированные и переозначенные брежневские и, в значительной мере, сталинские годы).4

Понятной в этих рамках становилась роль общедоступных массмедиа, прежде всего – основных телевизионных каналов. Они были быстро огосударствлены при Путине после изгнания и изоляции “олигархов”, чьи капиталы и интересы за этими каналами стояли с середины 1990-х годов. Телевидение все более последовательно проводило теперь одну, официальную точку зрения на то, что происходило в стране и в мире вокруг нее. Причем это, хочу подчеркнуть, отвечало тогдашним ожиданиям и представлениям большинства, подкрепляло их, делало публично выраженными, приемлемыми для “всех”, как бы естественными. А значит – символическими средствами создавало и поддерживало само это большинство.5

1

В проблеме рейтингов для социолога, изучающего Россию, существенны несколько моментов. Выделю три: это сама значимость этих рейтингов, их высота и их устойчивость. При этом, конечно, стоит различать, чем рейтинги значимы для власти и что они открывают в состоянии и настроениях массы; я в дальнейшем постараюсь не смешивать эти планы анализа. Впечатляющая высота (на уровне примерно 70 плюс-минус 5% одобряющих) и относительная устойчивость “рейтинга номер один” – по аналогии с “бортом номер один” – объяснима. Тут, опять-таки, действуют несколько факторов, и главных, пожалуй, четыре.

По контрасту с относительной пестротой и многоликостью на политической сцене девяностых годов, нарастающей непредсказуемостью тогдашнего российского президента и экономическими пертурбациями после начала “гайдаровских реформ” новый образ единственного правителя, настаивающего на единстве страны (этим лозунгом была легитимирована вторая Чеченская война, одобренная – подчеркну, в отличие от первой – большинством населения) и обещающего стабильность, выглядел для многих в России привлекательно. Не зря Путина 2000-го года многие называли тогда президентом надежд.

Второй фактор – в том, что сложившаяся при Путине конструкция власти, как она представала населению, а именно – как безальтернативная, выстроенная иерархически, дающая первому лицу все полномочия, снимая с него какую бы то ни было ответственность, совпадала с той, которая была привычна для большинства россиян. Больше того, такая символическая конструкция выглядела для них правильной (иное дело – власть реальная: ее неэффективностью, коррумпированностью, корыстолюбием и равнодушием к людям преобладающая часть населения, ожидающая от властей патерналистской опеки, была и продолжает оставаться давно и устойчиво недовольна).

Третий фактор: подобный образ правителя и подобная конструкция власти снимают ответственность за происходящее с самого населения. Это, опять-таки, устраивает большинство на уровне от двух третей до трех четвертей россиян, которые при социологических опросах признаются, будто бы ни на что, кроме самого близкого, домашнего круга, они влиять не могут, жизнью своей не владеют и не в силах ее изменить. В условиях, когда – и это четвертый фактор – то же самое большинство россиян признает, что не интересуется политикой и не хочет иметь к ней никакого отношения, считает ее делом грязным, а политиков – людьми, стремящими всего лишь удовлетворить свои корыстные интересы, вряд ли можно было бы ожидать, что представления о политической жизни, ее устройстве и своем месте в ней у двух третей населения будут выглядеть как-то иначе. Символ надежд, от которого ждали иного (в сравнении с предшествовавшим), становится символом безнадежности: другого не будет, – одна страна, один жизненный ресурс (нефтяная труба), одна жизненная тактика (приспособление), один президент.

Итак, при рассмотрении проблемы рейтингов в нынешней России – в отличие, скажем, от Германии или Великобритании, США, Франции или, рискну сказать, Польши – стоит прежде всего иметь в виду:

– отстраненность практически всего населения от власти;
– массовую негативную оценку властей и общую неприязнь к политике;
-представление о первом лице не как о реальном, избираемом на время и на определенных условиях практическом политике, а как о достаточно призрачном воплощении массовых благих пожеланий при массе накопившейся у людей фрустрации;
– символическую отделённость – в глазах населения – первого лица от всех остальных деятелей государственно-политической сцены, как от администраторов (правительства), так и от партийных лидеров, что, опять-таки, дает президенту множество преимуществ, но снимает с него ответственность;
– наконец, устойчиво поддерживаемую властью и ее массмедиа неопределенность критериев, по которым массы оценивают первое лицо (у большинства преобладали размытые ожидания, что он себя, дескать, еще проявит, и столь же аморфный, слабый по смыслу и зыбкий по модусу позитив “не могу сказать о нем ничего плохого”).

Подытоживая данную часть рассуждений, я бы сказал, что высота и устойчивость путинского рейтинга – это показатель признанной большинством безальтернативности общей ситуации в стране, а значит – бедности российского социума (узости пространства выбора) и его нединамичности (отсутствия конкуренции). Говоря короче, это плата за отсутствие общества и общественной жизни. Симптоматична здесь, конечно, не только сама по себе высота рейтинга первого лица, уровень единства в его массовом одобрении, но и дистанция между ним и рейтингами всех других: сколько-нибудь близких к нему нет и, видимо, не должно быть. Причем так оно для и для власти, и для населения.

Однако важно подчеркнуть, что неопределенный по значению или даже вовсе опустошенный в смысловом отношении рейтинг в таких базовых условиях сохраняет форму и функцию. Иными словами, его конструкция – пик одного на практически пустом фоне – по-прежнему аккумулирует те предпочтения и надежды, фрустрации и дефициты большинства, о которых шла речь выше. Вбирает в себя проекции, фантомы, надежды и страхи людей именно потому, что реально воздействовать на власть и на ситуацию в стране, даже у себя в городе эти люди не могут, не умеют, не хотят.

2

Теперь – об озабоченности проблемой рейтингов. Пристальное отношение к ней со стороны властей понятно. В условиях, когда между словами и действиями власти, с одной стороны, и поведением подданных, с другой, нет практически никаких реальных связей, самые общие, схематические, не детализированные знаки пусть даже исключительно демонстративного, “парадного” одобрения со стороны масс – единственный показатель того, что население (по крайней мере, на уровне трех пятых, двух третей, а по некоторым вопросам и трех четвертей респондентов, отвечающих на вопросы социологов) принимает сложившуюся конструкцию власти, не расположено ее менять, больше того – не собирается даже ставить подобный вопрос. Но именно потому что этот индекс единственный, власть, приближенные к ней, ее советники, эксперты и другая обслуга, наконец, журналисты, пишущие в газетах и вещающие с телеэкранов о политике, так обеспокоенно и даже ревниво следят за колебаниями рейтинга первого лица, главного символа всего целого, “страны”, “нас”.

Этот рейтинг всегда высокий, поскольку альтернатив сложившемуся порядку и его символическому воплощению, первому лицу, по признанию большинства, в стране нет. Но он и всегда недостаточный, поскольку во внеконкурентных условиях должен был бы оказаться еще выше. Там, где при нескольких конкурентах лидер довольствуется даже сорокапроцентной поддержкой, а при двух соревнующихся (например, во втором туре выборов) ему вполне хватает половины голосующих плюс хотя бы несколько голосов вдобавок, в российских условиях единственному, безальтернативному и несменяемому лицу даже шестидесяти процентов мало. Отсюда тревога. Понятно, что такое отношение к собственному отражению в глазах населения еще яснее у начальников в отдельных регионах: там – скажем, в Чечне – власть желает (и добивается!) показателей на уровне 98 и даже 102 процентов.

Еще тревожнее, когда рейтинги начинают, пусть даже не очень значительно, снижаться. В особенности, понятно, это касается рейтинга номер один. А именно такую тенденцию социологи стали констатировать примерно с 2011 года, причем это, напомню, была ситуация перед очередными думскими и президентскими выборами.6
Рейтинг Путина, с самого начала (“президент надежд”!) и далее обычно державшийся примерно на уровне 75% опрошенных, достигнув максимума в 85% к лету 2007-2008 годов (сюда еще добавилась “маленькая кавказская война”, которую подавляющая часть россиян поддержала!), к лету 2011 года снизился до двух третей и продолжал сокращаться. Россияне все более смутно представляли себе тогда, что же происходит в стране, куда она, в конце концов, движется и о чем думает ее руководство. Возможности получить какие-то сведения на этот счет, кроме самых дозированных и полностью официальных (демонстрируемые по ТВ срежиссированные планерки и “прямые линии” первых лиц), свелись почти к нулю. Интернетом в ту пору пользовалось около половины российского населения, и меньше половины этой половины (то есть, менее четверти взрослых россиян) искали в сети новости дня. Таковы были результаты информационной политики властей в нулевые годы, их последовательно проводимой линии на зачистку медиального поля. Я бы назвал это кризисом понимания.

Соответственно, практически не было и политических сил, которые могли бы предоставить в публичном поле альтернативную информацию, дать ей взвешенную оценку, связать с интересами и положением тех или иных больших групп российского населения. А это уже было результатом укрепления пресловутой властной “вертикали”, последовательного заравнивания и асфальтирования политического поля. Последствием, если выражаться точнее, вообще упразднения политики как таковой, кроме закулисной. Так что здесь наметился кризис перспективы.

Поэтому для большинства россиян, связанных со страной почти исключительно через экран телевизора, в России либо “ничего не происходило” (в оценках обоих первых лиц у респондентов стала все ощутимее нота: “они много говорят, но мало делают”), либо случались именно те негативные события, которых, при всей их, казалось бы, экстраординарности большинство наших соотечественников вполне привычно ждет день за днем (катастрофы, факты коррупции в верхах, акты беззакония и произвола властей). Так что информационное поле, общая картина мира структурировалась для россиян прежде всего фигурами высшего политического руководства. Выделялись, собственно, три фигуры – Путин, Медведев и Шойгу (на тот момент – министр по чрезвычайным ситуациям). Больше на сцене/ экране как будто бы никого не было. Создавалось полное впечатление выжженной земли – влиятельность независимых предпринимателей, представителей неофициозных массмедиа, лидеров культуры, науки, искусства и всех других возможных кандидатов в “элиты” среди россиян крайне слаба, их в лучшем случае выделяли как заметные фигуры не более нескольких процентов населения. Но даже деятели допущенной, управляемой оппозиции коммуно-популистского толка, руководители КПРФ и ЛДПР, уступали правящему тогда тандему по уровню популярности и доверия как минимум втрое. Дальше следовала недлинная вереница, опять-таки, крупных чиновников, показатели доверия которым (4-5%) едва превышали статистическую погрешность, допустимую в массовых опросах. Еще меньше были показатели доверия россиян к представителям либерально-демократической оппозиции (от 1 до 3% опрошенных). Об Алексее Навальном знали тогда меньше 6% населения (они же, в основном, готовы были бы, по их признаниям, проголосовать за него на выборах президента – 5% опрошенных). Так что налицо был явный кризис авторитетов.

При этом преобладающая часть населения России – от двух пятых до двух третей взрослых россиян – охотно признавала, да и сегодня признаёт, что приводимые независимыми экспертами в отдельных независимых источниках сведения о хищениях и коррупции в высших эшелонах власти “соответствуют действительности”. Иначе говоря, многое люди в России все-таки знают и, главное, самым худшим своим опасениям заранее верят. Однако, как и в других случаях своей осведомленности (скажем, о масштабах сталинских репрессий или о далеко не триумфальных сторонах Отечественной войны, о цене победы в ней), россияне в их большинстве не понимают, что с этими известными им фактами делать. Вообще, делать что бы то ни было – за пределами обеспечения повседневных нужд своей семьи – большинство сегодняшних россиян не хочет. И в этом еще один, может быть, главный результат властной политики нулевых годов, направленной на приглушение и подавление любой самостоятельной инициативы, тем более, коллективной и публичной активности, проявлений социальной солидарности и солидарной ответственности. Коротко говоря, это был кризис (или даже паралич) воли к действию.

Социологи, добывавшие и знавшие эти данные (включаю в их число и себя), недооценили тогда один момент. Достаточно хорошо представляя себе объем фрустрации от прошлого и настоящего, как и неопределенности на будущее, накопленных населением за два десятилетия вместе с гигантской скрытой агрессией, мы как будто позабыли о парадоксальном характере массовой политической культуры в России. Ее суть в том, что неудовлетворенное властью большинство ждет позитивных перемен в стране и в собственном положении только от той же власти. Причем на реальные сдвиги население не очень и надеется: большинству (на то оно и большинство) нужна простая и сильная, внятная и убедительная для него символическая акция, воспринятая и оцененная всеми.

3

Выборы 2011-2012 годов не привели к разрешению сложившейся бесперспективной ситуации: даже по официальным данным “партия власти” потеряла на них пятнадцать, а президент почти 10% голосов. Ход и итоги “выборов без выбора” подняли волну гражданского недовольства среди более образованной части жителей нескольких крупнейших городов страны. Это недовольство поддержали – по крайней мере, на словах – примерно 40% населения страны, и данный показатель был относительно устойчив более года, с декабря 2011 г. до января 2013-го.7 В это время лозунг “Россия без Путина” поддерживали – опять-таки, на словах – около 1/5 населения. Вместе с тем, уровень одобрения деятельности первого лица вплоть до 2014 года оставался самым низким за все годы его замеров (65%).

Принятием, а затем и практическим применением новых репрессивных законов власть сумела сбить волну общественного недовольства, маргинализировать и изолировать его наиболее политизированные фигуры (Навальный, Удальцов). Однако это были лишь реактивные шаги, тактические и временные успехи, так сказать, технический выигрыш по очкам, не затрагивающий всех. Репетицией же стратегического прорыва, желанного реванша, нужной большинству россиян нашей победы стала триумфальная для страны Олимпиада в Сочи (эти игры были, конечно, одной из козырных ставок Путина). Но настоящим стратегическим триумфом путинской власти стали, по ее собственным оценкам и по оценкам подавляющего большинства россиян, события в Крыму, а затем – в Донбассе, в так называемой Новороссии (здесь, впрочем, ситуация оказалась сложнее и перешла в затяжную, что, конечно, снизило нужный власти массовый эффект и будет, как я думаю, снижать его дальше). Вот это уже была заявка на новое, едва ли не главное, место страны в мире, на новую внутри- и, особенно, внешнеполитическую стратегию.

Не стану обсуждать сейчас ее суть и будущую социальную цену подобного реванша для всех людей и социальных групп в России, как и то, чем, как и когда придется расплачиваться россиянам за небывалый шквал ненависти и злобы по адресу Украины, буквально за несколько недель поднявшийся в России против “братского народа”, добавлю, в переломное, нелегкое для него время, – ограничусь лишь механизмами массового воздействия на общественное мнение, которые были тогда пущены в ход. Их несколько. Первое лицо и, скажу условно, его команда перевели ситуацию и в стране, и в мире в другой смысловой и модальный план, гораздо более важный для большинства жителей России, чем сама по себе реальная политика. Происходящему был придан экстраординарный характер, а чрезвычайные меры, как и вся мифология “особости”, “исключительности”, в России (и только ли в ней?) всегда оказывалась для населения, не говоря уж о власти, чрезвычайно действенной. Она отменяет многообразие социальной жизни, сложность мотивации действующих лиц, упраздняет действие писаных законов и молчаливо принятых правил, сосредоточивает все ресурсы и рычаги управления в одних руках, до предела упрощает картину окружающего и поведение человека. Ситуация мгновенно обретает определенность. Мир опять делится на “нас” и “врагов”, поскольку идет война. Все иные разделения, другие определения происходящего, реальные проблемы, повседневные частные заботы отодвигаются в сторону. Улетучиваются привычные страхи, включая страх перед неопределенностью, выбором, индивидуальным действием и ответственностью за него. “Мы” вместе, “вождь” с нами, и он знает, что делать.

Важно, что к реальным действиям властей, законников и военных при этом был подключен мощный символический ресурс: “Севастополь – город русской воинской славы” и т.п. Аннексия и намерения ее продолжать (и не только на территории Украины – ср. Приднестровье и любая другая территория, где русские заявят о притеснениях; свыше 40% россиян в июле согласились, что Россия имеет на право на подобные действия, еще столько же признали, что формального права она не имеет, но с Крымом поступила правильно) была подана массмедиа и принята более чем 80% российского населения как возвращение России к исконной роли великой, мощной в военном отношении державы (империи), “собирательницы земель” и т.п. Кроме того, был сделан упор на спасение “наших”, русских, которых притесняют и угнетают другие. Ими выступили, прежде всего, украинцы, чье государство было признано незаконным и неполноценным. Сами они были наделены статусом абсолютных чужаков, названы националистами (характерный пример вытеснения, переноса желаемого, но недоступного или неразрешенного для себя – на других), а потом и бандеровцами, даже фашистами,8 чего не делалось даже во времена холодной войны и в позднесоветской пропаганде. Этим было подчеркнуто, что “они” – вообще не самостоятельные существа, а своего рода куклы или зомби (опять перенос с себя на других, смещенная месть другим за собственную несвободу), “марионетки Запада”.

Дело этих чужаков – незаконное, античеловеческое, злое, и у них – вот не это ли главное? – все равно ничего хорошего и доброго не получится. “Мы” же остаемся “все в белом”: 86% россиян сочли законным референдум в Крыму, 77% – в Донбассе. Почти 70% в июле согласились, что Россия была вынуждена ввести войска в Крым, и т.п. 75% в августе считают, что Россия не несет ответственности за кровопролитие и гибель людей на востоке Украины. Подчеркну важнейшее обстоятельство: “Украина” в этих и подобных им рассуждениях – это, конечно же, не реальная страна с реальными людьми, культурой, историей, а смещенная проекция собственных напряжений и дефицитов россиян, фигура вытеснения и переноса внутренних конфликтов, не признанных и не выговоренных. Нынешнее отношение большинства россиян к Украине – знак отказа думать о российских проблемах, их решать. Если сказать коротко, выражение собственного бессилия.

Фактически всем этим был признан символический разрыв с Западом; к тому же, по мере реагирования Запада на украинские события и с началом введения западных экономических санкций, устойчивые стереотипы “враждебного окружения”, “России в осаде” и т.п. как будто бы стали, с точки зрения большинства россиян, получать подтверждение (это “рифмуется” с преобладающим среди россиян мнением, что в происходящем на востоке Украины повинен именно Запад, он теперь, получается, вдвойне “виноват” – и принес войну на Украину, и угрожает войной России). “Симметричный ответ” Путина и правительства на санкции в августе 2014-го делает упомянутый разрыв уже отнюдь не только символическим.

Соответственно, большинством жителей России была, со своей стороны, проявлена – опять-таки, символическая – готовность к войне. Около 60% россиян, по их заявлениям сегодня, в июля 2014 года, через сто лет после начала Первой мировой, не беспокоит перспектива международной изоляции России, стольких же не тревожат экономические и политические санкции (35-38% тем и другим все же обеспокоены). 55% заявили, что поддержат руководство России в случае вооруженного конфликта с Украиной; 30% , по их словам, все-таки не поддержат (каким образом? будут делать что?).

Понятно, все это было бы вряд ли возможно, не будь, как уже говорилось, огосударствлены основные российские медиа, установлена информационная блокада населения и т.д. Но все же медиа здесь, хочу подчеркнуть, были не причиной, а обстоятельствами процессов, проявившихся в коллективном сознании и массовых оценках россиян, телевидение их не порождало, а поддерживало. Это важное различие.

4

Что же произошло в этом контексте с рейтингом первого лица? С прежних, напоминаю, 65% он уже к марту 2014 года поднялся до 72, в мае – до 83%, в июне-июле держался на 85-86%, в начале августа достиг 87%. Кто-то скажет, что показатель “всего лишь” вернулся на уровень “лучших” времен, кавказской войны и, шире, 2007-2008 годов, до начала общего экономического кризиса. Однако за прошедшие потом шесть-семь лет многое изменилось. В частности, о чем шла речь выше, проявились не только массовая растерянность и разочарованность россиян, но и более адресное, четче проявленное их недовольство. Так что Путин, по моей оценке, сейчас не только вернул себе прежних “своих”, но и присоединил к ним новых, прежде “чужих”. В том числе – часть тех самых более образованных и активных в 2011-2012 годах жителей крупных городов, а в еще большей степени – людей из среды, их тогда потенциально, на словах, поддерживавшей. Раскол в данном слое, включая самые его верхи, “деятелей культуры”, публичные фигуры и т.п. (имею в виду “открытые письма” за и против аннексии Крыма), – еще одна сторона того перелома, который властям с помощью военных (начальников и рядовых) и массмедиа (менеджеров и просто работников) удалось произвести в российском социуме за последние месяцы.

Провоцирование “гражданской войны”, будь то горячей, будь то холодной, как пока что сейчас в России, – известная стратегия советской власти, использованная властью нынешней, причем сегодня – отнюдь не в первый раз (достаточно вернуться к зиме 1999 года или лету 2008-го, ведь украинская война – уже третья на счету Путина).9 Примитивная поляризация без реального многообразия и динамизма разрушает социум, истощает его силы, отбрасывая к архаике; не случайно она сопровождается в медиа и в общественном мнении волной архаической символики и лексики врага – животной, хтонической, инфернальной и проч. Понять и признать произошедший в последнее время раскол образованного сообщества необходимо – не с тем, чтобы его принять, а для того, чтобы понимать, что и как произошло, и осмысленно двигаться дальше.

Важно, к тому же, что параллельно путинскому повысились рейтинги едва ли не всех других государственных лиц и институтов России. Среди оценок правительства впервые за долгое время стали преобладать положительные. В зону позитива перешли оценки Государственной Думы, чего вообще не бывало никогда: в июле ее деятельность одобрили 53% опрошенных. Соотношение массовых оценок “дела в стране идут в правильном направлении/ страна движется в тупик”, долгое время выглядевшее, примерно, как 40/ 40, в мае 2014 года оказалось 60/23 , в июне – 62/22, в августе – 66/19. К весне 2014-го доля россиян, уверенных, что они живут в великой державе, достигла максимума за все годы социологических замеров – так оценили свою жизнь 63% опрошенных и т.д.

5

Обнажившаяся при этом простота устройства российского социума, общественного мнения, всего социально-политического режима в стране, дефицит, опять-таки, и у власти и у общества реальных достижений, а потому растущая потребность во все более громких и грубых символических акциях с расчетом на “всех” при изоляции неугодных и при точечных, но жестких и последовательных репрессиях против тех, кто поднял голову и как-то проявился, – всё это, на мой взгляд, говорят о ненадежности режима и его социальных опор. Мобилизация предельных средств обычно означает, что ничего другого уже нет: всё остальное больше не действует. Конечно же, экстраординарный порядок, по определению, не вечен. Однако это вовсе не равнозначно его краткосрочности.

Он – как это было, например, в 2005-2011 годах – способен переходить от сильных, мобилизующих форм к слабым, адаптивным. Не стоит недооценивать и его – как всего устройства социальной жизни в России – основополагающую двойственность, двуликость, а вернее многослойность, то есть, опять-таки, принципиальную неопределенность, недо-определенность. Так церемониальные, имитативные жесты и акты на политической авансцене, исключительно имиджевый, виртуальный для большинства россиян характер российской политики (нисколько это большинство, впрочем, не смущавший и, при всей виртуальности, им, как мы видели, принимаемый и поддерживаемый) все годы путинского правления сопровождались вполне прагматичными, расчетливыми и реальными действиями правящей группировки, стоящих за ней влиятельных кланов во всем, что касалось удержания их собственной власти, накопления собственных же капиталов или примитивизации общественной жизни, последовательного устранения в ней разнообразия, инициативы, независимости, конкуренции, динамики. Реальными, не забудем, были и три войны, прошедшие за пятнадцать лет, – они много значили для формирования пропутинского большинства, для установления “единства” мнений и оценок в стране.10 Кроме того, о чем уже говорилось, режиму в данных временнЫх горизонтах пока что не видно альтернатив. Здесь властью, приходится признать, проделана определенная работа. Поэтому, кстати, не видно и групп, которые подобные альтернативы смогли бы внятно и убедительно сформулировать, предъявить социуму, получить значительную поддержку тех или иных групп населения и, опираясь на нее, провести в жизнь.

Нынешний порядок, как к нему ни относись, держится уже 15 лет, а это срок активной жизни целого поколения. Он, с учетом выборов 2018 года и шести лет последующего президентства, грозит по протяженности сравняться с брежневским и даже превзойти его. Сталинский удерживался – опять-таки, с помощью несвободы, террора и войн – два поколения с лишним, то есть сумел воспроизвестись за пределами поколения тех, кто его инициировал и первоначально поддержал, получив на этом определенные преимущества и блага. Вероятно, поэтому многие моменты тогдашней принципиальной конструкции оказались, по человеческим меркам, достаточно долговечными, пусть временами они и отодвигались, как будто бы, на второй план, переходили в спорадическое состоянии и т.п. По-видимому, Россия все еще переживает фазы распада и возвратные попытки укрепления (синдром) того социально-политического устройства и типовой конструкции массового человека, который сложился в СССР ко второй половине 1930-х годов.

Этим я никак не хочу сказать, будто сегодня повторяется то, что было тогда. Ровно наоборот: сегодняшнее, по-моему, позволяет значительно ясней увидеть и точней понять, что и как происходило прежде – например, в 1914, 1934, 1937, 1939, 1948, 1958, 1968… История, вопреки тому, как ее чаще всего трактуют сегодня в России, – это пространство различий. А стало быть – результат выбора. И значит – территория свободы.

  1. Имею в виду две его статьи - 2001 г. (первое четырехлетие путинского правления) о значении символов в общественном мнении и 2005 г. (вторая путинская четырехлетка) о парадоксах и смысле "рейтингов"; обе они вошли потом в итоговую книгу: Левада Ю. Ищем человека: Социологические очерки 2000-2005. М.: Новое издательство, 2006 (соответственно, стр. 187-201 и 149-162).
  2. См, например, Левада Ю. О большинстве и меньшинстве [2004]// Op.cit., с. 350-363; Дубин Б. Посторонние: власть, масса и массмедиа в сегодняшней России// Отечественные записки, 2005, №6, с.8-19, а также, позднее: Рогов К. Сверхбольшинство для сверхпрезидентства // Pro et Contra, 2013, т. 7, № 3-4, с. 102-125.
  3. Ю. Левада писал, что "в нынешней неустойчивой ситуации границы между реальными политическими акциями и их демонстративными суррогатами стерты" ("Ищем человека", с. 149). Впрочем, Хоркхаймер и Адорно отмечали, что в массовой культуре -- массовая политическая культура тут не исключение -- реклама составляет часть продукта и неотделима от него: "Культуриндустрия окончательно абсолютизирует имитацию. Как технически, так и экономически реклама и культуриндустрия сливаются друг с другом". -- Хоркхаймер М., Адорно Т.В. Диалектика Просвещения [1947]. М.; СПб.: Медиум; Ювента, 1997, с. 163, 204-205.
  4. См. об этом процессе и его фазах, в частности, мои статьи: Сталин и другие. Фигуры высшей власти в общественном мнении современной России// Мониторинг общественного мнения, 2003, №1 (63), с.13-25; №2(64), с.26-40; Лицо эпохи. Брежневский период в столкновении различных оценок// Там же, 2003, №3(65), с.25-32; События августа 1991 года в общественном мнении России// Тем же, 2005, №6 (80), с.45-59; Две даты и еще одна. Символы прошлого как индекс отношения россиян к переменам// Там же, 2006, №5 (85), с.18-26; Первый: Борис Ельцин в общественном мнении России// Там же, 2007, №4 (90), с.28-38; Коллективная амнезия как форма адаптации: перестройка и девяностые годы в оценках "нулевых"// Там же, 2011, №2 (108), с.93-98; Символы возврата вместо символов перемен// Pro et Contra, 2011, т.15, №5, с. 6-22. Допустимо предположить, что подобная дихотомическая ситуация -- не эпизодическая, а модельная. Напомню, что указанная дихотомия "символы или реформы" оказалась значима и для Украины после "оранжевой революции". Определяющим направлением деятельности В. Ющенко тоже стала тогда символическая политика по отношению к прошлому, однако -- и в этом серьезное различие -- центральным нациеобразующим событием, символом искомой коллективной идентичности здесь выступил Голодомор, ставший главным обвинением сталинизму и советскому наследию, точкой отталкивания от них.
  5. Этот комплекс проблем и представлений, а также их антропологический субстрат, постсоветский российский человек и стали основными предметами разработок Ю. Левады (см. его упомянутую книгу), а вместе с ним и параллельно - Л. Гудкова (см. его книги "Негативная идентичность", 2004, и "Абортивная модернизация", 2011) и автора данной статьи (см. мои книги "Жить в России на рубеже столетий", 2007, и "Россия нулевых", 2011).
  6. Здесь и далее используются данные общероссийских опросов Левада-Центра, привожу их по материалам сайта Центра и выпускаемым им ежегодникам "Общественное мнение" в соответствующем году.
  7. Подробнее см.: Дубин Б. Манифестации публичного недовольства в Москве 2011-2012 гг.// Одиссей. 2012. М.: Наука, 2012, с.428-447; Волков Д. Протестные митинги в России конца 2011 --начала 2012 гг.// Вестник общественного мнения, 2012, № 2(112), с. 73-86; Левинсон А. Пространства протеста. Московские митинги и сообщество горожан. М.: Strelka Press, 2012.
  8. Этот ярлык, кроме всего прочего, создает символическую перекличку происходящего на Украине с Великой Отечественной войной, а соответственно, в перспективе, и с той победой, 70-летие которой Россия готовится праздновать в будущем году.
  9. Этот раскол в России, конечно, "повторяет" раскол в Украине, которого там, по крайней мере, в виде и масштабе открытого социального разлома, не было (хотя культурологический тезис о "двух Украинах" со второй половины девяностых годов местами звучал), которого -- именно в виде открытого социального разлома -- российские власти, начиная с 2004 года, упорно хотели и который, наконец, сумели всеми правдами и неправдами произвести. Так что в нынешнем "единстве" российского общественного мнения нельзя не расслышать и удовлетворенных, злорадных нот: дескать, "ведь мы же говорили". Кроме того, граница между "своими" и "чужими" внутри страны воспроизводит границу между Россией и Западом -- это все та же символическая проекция исключительности, экстраординарности, неподвластности общему порядку и общим правилам, иными словами, того "особого пути", который по определению непостижим и никому другому (иноплеменному "чужаку") не виден. Так действуют дискриминирующие механизмы -- дисквалификация, сегрегация и, в конце концов, апартеид, -- причем вполне универсальные, вот уж в них-то никакой "исключительности" нет.
  10. См. об этом, в частности: Дубин Б. Виртуальная война и ее реальные последствия// Вестник общественного мнения, 2008, №5 (97), с.36 - 42.

Published 10 September 2014

Original in Russian
First published in historians.in.ua, 21 August (Russian version); Osteuropa 7/2014 (German version); New Eastern Europe 8-9/2014 (English version)

© Boris Dubin / historians.in.ua / Eurozine

PDF / PRINT

recommended articles